– Тебя послушать, так ты тоже доволен тем, что слепец, – буркнул Орнольф. – Подрастешь – поймешь.
– Ладно, – согласился Хельг, – буду расти. Наставник Син пообещал тебе жизнь такую же, как у него. Ты тоже станешь наставником?
Это была смена темы – очень хорошо. И это был неожиданный вывод, предположение, которое Орнольфу в голову не пришло. А ведь, действительно, слова Сина можно было истолковать и таким образом. Жить в Ниэв Эйд, учить детишек бою и ворожбе, рассказывать им про фейри – звучит заманчиво. Если останется возможность воевать и ходить в походы.
Эйни лишь скривился пренебрежительно. Дети – фу-у! Тупые и шумные, им все нужно объяснять по тысяче раз, но и в тысячу первый они все равно путаются в нитках силы и делают из заклятия кляксу, и не умеют отличить лиетувенса от альпа, а мару от хордевы. Орнольф возразил, что дети отнюдь не тупые, просто им все нужно объяснять трижды и разными словами. Так же, как взрослым. Хельг не поверил. Ну, он мог позволить себе недоверие – лучший ученик, любимчик Сина и проклятие всех остальных наставников.
Как бы там ни было, неприятная тема, скользкая дорожка откровений осталась в стороне. В тот день к ней больше не возвращались. И в следующие – тоже.
Орнольф тем же вечером отыскал Дигра, убедился, что никто не слышит их, и сказал:
– Еще раз увижу тебя рядом с Альгирдасом, и все узнают, почему ты изводишь его. Ты меня понял, пес?
И то, что Дигр даже не попытался изобразить недоумение, не стал спорить, а непритворно испугался, было хуже всего.
Хуже, чем растерянный голос Эйни: «он такой же, как ты».
Не такой.
Орнольф точно знал, что больше не вернется в дом Гуннара.
«…Хозяйка дочке отсчитала десять клубков пряжи и ткать велела. Уселась дочь за кроены в четверг вечером. Ткет да ткет. Хозяйка зовет:
– Иди, дочка, ложись, отдохни!
А та тонким голосом:
– Вот закончу, вот закончу, вот закончу!
Мать опять кличет, а та молчит. А потом – грубым голосом:
– Вот закончу, вот закончу, вот закончу – только ногти!
Мать вбегает в горницу, спрашивает:
– Где ты?!
И видит: подвешена дочь за ноги и обглодана вся, только ногти на ногах остались. Вот тебе и наткали!..»
Народная сказка
Альгирдас никогда не видел снов. Так, как видят их зрячие. Сны его были цветными и яркими, узоры ворожбы сплетались в них с множеством звуков, за каждым из которых были люди или события, или просто шум ветра в кронах, шелест бегущей воды.
Последние недели один и тот же сон повторялся с утомительной навязчивостью. Возможно, следовало бы признаться себе, что повторяется он с пугающей настойчивостью, но бояться нужно пророческих снов, а не воспоминаний о том, что уже было. Пророчеств же Альгирдасу не снилось никогда. Вопреки ожиданиям наставников, провидцем он не стал. Да и не стремился. Сын Старейшего, он рожден был, чтобы сражаться и править, и хранить свою землю и свой народ. А гадают пускай вайделоты. Каждому свое.
Во сне он снова слышал ветер, чувствовал трепетные нити оусэи, сходящиеся к его сердцу от неба и земли, от деревьев, трав и просыпающихся ночных зверей. Во сне он шел рядом с отцом через лес к их дому, стоящему в стороне от городища. И Жилейне, сестренка, шла слева, иногда легонько касаясь его локтя, когда попадался на дороге вылезший из земли корень или выбоина, которой не было год назад… о которые он еще ни разу не споткнулся, не запомнил, что вот здесь…
Отец, тот позволял и спотыкаться, и падать – в те годы, когда Альгирдас еще падал, споткнувшись – расшибаться в кровь, но уж чтобы в другой раз знать: ходи аккуратней. Жилейне, будь ее воля, стелила бы на пути у брата ковер и заставляла деревья высоко поднимать хлесткие ветви. Они оба любили его, каждый по-своему, и Альгирдас любил их обоих. А дома ожидала мать…
И идти туда не хотелось.
В Ниэв Эйд он успевал соскучиться по отцу и по Жилейне, но чем ближе становились дом и мать, никогда не выходившая встречать его, тем больше хотелось вернуться обратно.
Только в этот раз все было не так. Привычная – за год отвыкаешь, а потом возвращаешься, и как будто надеваешь старую удобную обувь – темнота леса, вечера, отцовских шагов и дыхания сестры расцветилась пятнами красок. Влажными, чмокающими лепехами цветов таких насыщенных и ярких, что к горлу подкатила тошнота. Где-то рядом убивали. Фейри убивали людей.
Впереди.
В их доме?!..
Паука с двух лет учили тому, как защищать людей от фейри. И еще учили, что пока он не вырос, от фейри надо бежать. А он рванулся вперед, оставив за спиной отца и вскрикнувшую сестру, и нити паутины, свистнув, налипли на пятна краски. Впервые в жизни Паук вытягивал силы из фейри, а не из наставников. Он не заметил разницы. На бегу, когда нужно думать еще и о том, чтобы дорога ложилась под ноги ровно и гладко, не до тонкостей вкуса.
Отец догнал его почти сразу. Но в дом Паук ворвался первым, – ему не нужно было пригибаться под низким косяком. А там, внутри, были люди и дейве – пряхи. Дейве пряли, сучили нити жизней, а люди, до которых они добрались, уже даже не кричали. Только мать заходилась криком.
Паук потом понял, что она кричала от страха, а не от боли. Он набросил паутину на всех, кто был под крышей, на живых и на нечисть, потому что одних от других все равно уже было не отделить. Он только мать не тронул, – ее-то узнал бы, даже стань она сама дейве. И не сразу заметил, что крик матери оборвался раньше, чем перестали кричать иссушаемые им фейри.
А когда все закончилось, громко и пронзительно завизжала Жилейне.
Оказалось, что никто ее не трогал, просто она увидела, что там было, что сделали пряхи, и что сделал Паук. Ох, и здорова сестренка орать… маленькая такая, а голоса – в десятерых взрослых столько не влезет. Вдвоем с отцом они ее едва успокоили, ворожить пришлось – Жилейне тоже ведь не просто так себе, хоть и зрячая. Близнецы, они близнецы и есть.